Я умел увольнять красиво. Долгое время считал это своим достоинством. У меня почти никогда не было сцен: ни хлопнувших дверей, ни слез, ни криков «вы не имеете права». Человек выходил из кабинета спокойным, мы жали друг другу руки, а иногда он еще и говорил спасибо за все хорошее. Я готовился к таким разговорам, как к переговорам: продумывал формулировки, заранее знал, где смягчить, а где надавить. И выходил потом с ощущением хорошо сделанной работы - тяжелая задача решена аккуратно, без грязи. Коллеги, которым доставалась роль плохого полицейского, иногда даже завидовали этой моей легкости. Мне казалось, что это и есть человечность: уволить так, чтобы человеку было не слишком больно. Но это было не совсем чтобы правда. Я старался не чтобы не больно было ему. Я старался, чтобы не неловко было мне.
Работало у меня тогда два инструмента. Первый - авторитет. Когда решение объявляет человек, который явно старше, увереннее и держит в руках всю ситуацию, спорить с ним заведомо бессмысленно, потому что все карты у него на руках. Второй, и главный, - обаяние. Я тепло смотрел в глаза, находил искренние слова про сильные стороны, шутил ровно там, где надо снять напряжение. Я был не злым начальником, который рубит с плеча, а хорошим человеком, которому и самому все это нелегко. А как злиться на хорошего человека, которому и самому нелегко? Никак. И вот тут зарыта собака. Обаяние в такой момент работает как анестезия. Оно не лечит рану, оно временно отключает человеку способность почувствовать ее, и ответить прямо сейчас, при мне.
Кого же я так берег? Себя. Мне было невыносимо стоять напротив злого и несогласного человека, выдерживать это лицом к лицу. Куда приятнее выйти из разговора няшей, тем, кого даже уволенный вспоминает тепло. И ради этого своего комфорта я, получается, забирал у человека единственное, что у него в тот момент оставалось, - право на нормальную реакцию. Право сказать, что я неправ. Право психануть, поспорить, хлопнуть дверью. Потому что все это невозможно, когда напротив тебя сидит такой понимающий и обаятельный. Ты вроде и хочешь возмутиться, но повода никак не находится, тебя ведь не обижают. Тебя аккуратно, по-доброму, отпускают. Продвигают на рынок труда. И ты сам, поймав себя на злости, начинаешь ее стыдиться: ну что ты, с тобой же нормально поговорили, взрослые же люди. Злость внутри есть, а предъявить ее некому - на месте виновного сидит умеренно грустный и слегка сам страдающий человек. Ему же нелегко.
И вот в этом, а вовсе не в жесткости, прячется однозначный ущерб. Сухое, жесткое увольнение хотя бы прямое: на него можно разозлиться, оно дает ясную мишень. А обаятельное увольнение мишени не оставляет. Человека ведь лишают не работы и не денег. Это очевидно, тут я ничего сделать не могу. У него забирают право пережить это по-своему, зло и некрасиво, как оно и переживается на самом деле. Его вместо этого мягко упаковывают и выпроваживают довольным. А осадочек его догонит, только позже, где-нибудь через неделю, когда предъявлять уже некому и незачем. И останется человек наедине с мутным чувством, что его вроде бы и не обидели, а что-то важное все-таки отняли.
Теперь, когда мне приходится увольнять, я стараюсь не обаивать. Говорю прямо, без укутывания, и оставляю паузу. Ту самую, в которой человек может на меня наорать, не согласиться, назвать несправедливым и уйти, хлопнув дверью. Это куда тяжелее, чем очаровать: стоять и держать чужую злость, не прикрываясь собственным весом, физически неуютно. Раньше я бы на автомате разрядил такую паузу шуткой или теплым словом, и напряжение схлопнулось бы за секунду. Всем сразу полегчало бы, в первую очередь мне. Теперь я специально ее не трогаю и даю чужой злости просто побыть в комнате. Зато это единственное, что я в такой момент могу человеку не испортить. Уволить я его все равно уволю. Но пусть он хотя бы злится на меня в открытую.